This site uses cookies.
Some of these cookies are essential to the operation of the site,
while others help to improve your experience by providing insights into how the site is being used.
For more information, please see the ProZ.com privacy policy.
Russian to English French to English Russian to French English to French Russian (monolingual) English (monolingual) French (monolingual) Finnish (monolingual)
This person has a SecurePRO™ card. Because this person is not a ProZ.com Plus subscriber, to view his or her SecurePRO™ card you must be a ProZ.com Business member or Plus subscriber.
Affiliations
This person is not affiliated with any business or Blue Board record at ProZ.com.
Open to considering volunteer work for registered non-profit organizations
Rates
Blue Board entries made by this user
0 entries
Portfolio
Sample translations submitted: 5
English to Russian: Зараза фраз: женщины в писательстве и боязнь авторства. General field: Art/Literary Detailed field: Poetry & Literature
Source text - English Infection in the Sentence : The Woman Writer and the Anxiety of Authorship The man who does not know sick women does not know women. — S. Weir Mitchell I try to describe this long limitation, hoping that with such power as is now mine, and such use of language as is within that power, this will convince any one who cares about it that this "living" of mine had been done under a heavy handicap. . — Charlotte Perkins Gilman A Word dropped careless on a Page May stimulate an eye When folded in perpetual seam The Wrinkled Maker lie Infection in the sentence breeds We may inhale Despair At distances of Centuries From the Malaria... — Emily Dickinson I stand in the ring in the dead city and tie on the red shoes They are not mine, they are my mother's, her mother's before, handed down like an heirloom but hidden like shameful letters. — Anne Sexton What does it mean to be a woman writer in a culture whose fundamental definitions of literary authority are, as we have seen, both overtly and covertly patriarchal? If the vexed and vexing polarities of angel and monster, sweet dumb Snow White and fierce mad Queen, are major images literary tradition offers women, how does such imagery influence the ways in which women attempt the pen? If the Queen's looking glass speaks with the King's voice, how do its perpetual kingly admonitions affect the Queen's own voice? Since his is the chief voice she hears, does the Queen try to sound like the King, imitating his tone, his inflections, his phrasing, his point of view? Or does she "talk back" to him in her own vocabulary, her own timbre, insisting on her own viewpoint? We believe these are basic questions feminist literary criticism—both theoretical and practical—must answer, and consequently they are questions to which we shall turn again and again, Зараза фраз: женщины в писательстве и боязнь авторства. (пер. Т. Васильевой) Если мужчина не знает больных женщин, он не знает женщин вовсе. С. Уэйр Митчелл Я пытаюсь описать эту ограниченность, надеясь, что мои силы и языковые способности позволят мне убедить тех, кому не все равно, что мое «существование» отнюдь не было легким… Шарлотта Перкинс Гилман Одна случайная строка Порой зацепит глаз — Когда творца простыл и след — Сильна зараза фраз — И через целые века, Быть может, ты вдохнешь — Того отчаянья туман — Той малярии дрожь. Эмили Дикинсон (перевод Г. М. Кружкова0 Я стою на площади мертвого города, завязывая красные башмачки: они не мои, а моей матери. А прежде — ее матери. Их передают по наследству, но прячут, как постыдные письма. Энн Секстон (перевод Т. В. Науменко) Каково быть писательницей в культуре, где литературный авторитет […] открыто и негласно определяется патриархальными установками? Как влияют на женское письмо основные образы, которые предлагает женщинам литературная традиция, — глупышка Белоснежка и безумная злодейка Королева; ангел и чудовище, противоположности, набившие оскомину? Если волшебное зеркало Королевы отвечает ей голосом Короля, как его беспрестанные королевские наставления влияют на ее собственный голос? И раз уж звук его голоса так важен, пытается ли она говорить, как Король, перенимая его тон, его интонации, его формулировки, его точку зрения? Или же Королева перечит ему своими словами, говорит собственным голосом и отстаивает свою позицию? Мы считаем, что это основные вопросы, на которые должна ответить феминистская литературная критика — как теоретическая, так и практическая. К ним мы будем возвращаться снова и снова, не только в этой главе, но и во всех
not only in this chapter but in all our readings of nineteenth-century literature by women. That writers assimilate and then consciously or unconsciously affirm or deny the achievements of their predecessors is, of course, a central fact of literary history, a fact whose aesthetic and metaphysical implications have been discussed in detail by theorists as diverse as T. S. Eliot, M. H. Abrams, Erich Auerbach, and Frank Kermode. More recently, some literary theorists have begun to explore what we might call the psychology of literary history—the tensions and anxieties, hostilities and inadequacies writers feel when they confront not only the achievements of their predecessors but the traditions of genre, style, and metaphor that they inherit from such "forefathers." Increasingly, these critics study the ways in which, as J. Hillis Miller has put it, a literary text "is inhabited . . . by a long chain of parasitical presences, echoes, allusions, guests, ghosts of previous texts." 2 As Miller himself also notes, the first and foremost student of such literary psychohistory has been Harold Bloom. Applying Freudian structures to literary genealogies, Bloom has postulated that the dynamics of literary history arise from the artist's "anxiety of influence," his fear that he is not his own creator and that the works of his predecessors, existing before and beyond him, assume essential priority over his own writings. In fact, as we pointed out in our discussion of the metaphor of literary paternity, Bloom's paradigm of the sequential historical relationship between literary artists is the relationship of father and son, specifically that relationship as it was defined by Freud. Thus Bloom explains that a "strong poet" must engage in heroic warfare with his "precursor," for, involved as he is in a literary Oedipal struggle, a man can only become a poet by somehow invalidating his poetic father. Bloom's model of literary history is intensely (even exclusively) male, and necessarily patriarchal. For this reason it has seemed, and no doubt will continue to seem, offensively sexist to some feminist critics. Not only, after all, does Bloom describe literary history as the crucial warfare of fathers and sons, he sees Milton's fiercely masculine fallen Satan as the type of the poet in our culture, and he metaphorically defines the poetic process as a sexual encounter between a male poet and his female muse. Where, then, does the female poet fit in? Does she want to annihilate a "forefather" or a "foremother"? What if she can find no models, no precursors? Does she have a muse, and what is its sex? Such questions are inevitable in any female consideration of Bloomian poetics. 3 And yet, from a feminist perspective, their inevitability may be just the point; it may, that is, call our attention not to what is wrong about Bloom's conceptualization of the dynamics of Western literary history, but to what is right (or at least suggestive) about his theory. For Western literary history is overwhelmingly male— or, more accurately, patriarchal—and Bloom analyzes and explains this fact, while other theorists have ignored it, precisely, one supposes, because they assumed literature had to be male. Like Freud, whose наших прочтениях женской литературы XIX века. Тот факт, что писатели уподобляются своим предшественникам, а затем, сознательно или бессознательно, подтверждают или отрицают их успехи, является центральным в истории литературы. Его эстетические и метафизические последствия подробно обсуждались такими теоретиками, как Т. С. Элиот, М. Г. Абрамс, Эрих Ауэрбах и Фрэнк Кермоуд. Совсем недавно теоретики литературы начали изучать то, что можно было бы назвать психологией истории литературы. Они исследуют напряжение и тревогу, ненависть и неполноценность, которые ощущают писатели, сталкиваясь не только с достижениями литературных предков, но и традиционными жанрами, стилями и метафорами, унаследованными от них. Все чаще критики исследуют то, как, по выражению Дж. Хиллиса Миллера, художественный текст «наполняется длинной чередой паразитарных явлений, отголосков, аллюзий, гостей, призраков предыдущих произведений». Как отмечает сам Миллер, первым и главным ученым в области психоистории литературы был Гарольд Блум. Применяя структуры Фрейда к литературным родословным, Блум пришел к выводу, что динамика истории литературы обусловлена «страхом влияния» — боязнью автора, что он сам по себе не является творцом и что произведения предшественников, существовавшие до и после него, важнее его собственных сочинений. Как мы указывали при описании метафоры литературного родства, парадигма последовательных исторических отношений между деятелями литературы, предложенная Блумом, это отношения отца и сына, описанные, в частности, Фрейдом. Поэтому Блум заключает, что «сильный поэт» должен вступить в героическую схватку со своим «предшественником», так как стать настоящим поэтом возможно, лишь одолев своего поэтического отца в литературной эдиповой борьбе. Модель истории литературы Блума в основном (практически полностью) фокусируется на мужчинах в литературе. Из-за этого многие феминистские критики посчитали и несомненно продолжат считать ее оскорбительной и сексистской. В конце концов, Блум не просто описывает историю литературы как постоянную схватку отцов и сыновей. Он также представляет типичного поэта в нашей культуре как агрессивно маскулинного Сатану из «Потерянного рая» Мильтона и метафорично описывает поэтический процесс как половой акт поэта-мужчины и его музы-женщины. А куда же тогда пристроить женщину-поэтессу? Стремится ли она уничтожить «праотца» или «праматерь»? Что, если у нее нет моделей для подражания, нет предшественниц? Есть ли у нее муза, и если да, то какого пола? Эти вопросы неизбежно возникают при изучении поэтики Блума женщинами. И в то же время самым
psychoanalytic postulates permeate Bloom's literary psychoanalyses of the 'anxiety of influence," Bloom has defined processes of interaction that his predecessors did not bother to consider because, among other reasons, they were themselves so caught up in such processes. Like Freud, too, Bloom has insisted on bringing to consciousness assumptions readers and writers do not ordinarily examine. In doing so, he has clarified the implications of the psychosexual and sociosexual con- texts by which every literary text is surrounded, and thus the meanings of the "guests" and "ghosts" which inhabit texts themselves. Speaking of Freud, the feminist theorist Juliet Mitchell has remarked that "psychoanalysis is not a recommendation for a patriarchal society, but an analysis of one." 4 The same sort of statement could be made about Bloom's model of literary history, which is not a recommendation for but an analysis of the patriarchal poetics (and attendant anxieties) which underlie our culture's chief literary movements. For our purposes here, however, Bloom's historical construct is useful not only because it helps identify and define the patriarchal psychosexual context in which so much Western literature was authored, but also because it can help us distinguish the anxieties and achievements of female writers from those of male writers. If we return to the question we asked earlier—where does a woman writer "fit in" to the overwhelmingly and essentially male literary history Bloom describes ?—we find we have to answer that a woman writer does not "fit in." At first glance, indeed, she seems to be anomalous, indefinable, alienated, a freakish outsider. Just as in Freud's theories of male and female psychosexual development there is no symmetry between a boy's growth and a girl's (with, say, the male "Oedipus complex" balanced by a female "Electra complex") so Bloom's male-oriented theory of the "anxiety of influence" cannot be simply reversed or inverted in order to account for the situation of the woman writer. Certainly if we acquiesce in the patriarchal Bloomian model, we can be sure that the female poet does not experience the "anxiety of influence" in the same way that her male counterpart would, for the simple reason that she must confront precursors who are almost exclusively male, and therefore significantly different from her. Not only do these precursors incarnate patriarchal authority (as our discussion of the metaphor of literary paternity argued) , they attempt to enclose her in definitions of her person and her potential which, by reducing her to extreme stereotypes (angel, monster) drastically conflict with her own sense of her self—that is, of her subjectivity, her autonomy, her creativity. On the one hand, therefore, the woman writer's male precursors symbolize authority; on the other hand, despite their authority, they fail to define the ways in which she experiences her own identity as a writer. More, the masculine authority with which they construct their literary personae, as well as the fierce power struggles in which they engage in their efforts of self-creation, seem to the woman writer directly to contradict the terms of her own gender definition. Thus the "anxiety of influence' that a male poet experiences is felt by a female poet as an even more primary "anxiety of authorship' '—a radical fear that she cannot create, that because she can never become a "precursor" the act of writing will isolate or destroy her.
Translation - Russian Если мужчина не знает больных женщин, он не знает женщин вовсе. С. Уэйр Митчелл Я пытаюсь описать эту ограниченность, надеясь, что мои силы и языковые способности позволят мне убедить тех, кому не все равно, что мое «существование» отнюдь не было легким… Шарлотта Перкинс Гилман Одна случайная строка Порой зацепит глаз — Когда творца простыл и след — Сильна зараза фраз — И через целые века, Быть может, ты вдохнешь — Того отчаянья туман — Той малярии дрожь. Эмили Дикинсон (перевод Г. М. Кружкова0 Я стою на площади мертвого города, завязывая красные башмачки: они не мои, а моей матери. А прежде — ее матери. Их передают по наследству, но прячут, как постыдные письма. Энн Секстон (перевод Т. В. Науменко) Каково быть писательницей в культуре, где литературный авторитет […] открыто и негласно определяется патриархальными установками? Как влияют на женское письмо основные образы, которые предлагает женщинам литературная традиция, — глупышка Белоснежка и безумная злодейка Королева; ангел и чудовище, противоположности, набившие оскомину? Если волшебное зеркало Королевы отвечает ей голосом Короля, как его беспрестанные королевские наставления влияют на ее собственный голос? И раз уж звук его голоса так важен, пытается ли она говорить, как Король, перенимая его тон, его интонации, его формулировки, его точку зрения? Или же Королева перечит ему своими словами, говорит собственным голосом и отстаивает свою позицию? Мы считаем, что это основные вопросы, на которые должна ответить феминистская литературная критика — как теоретическая, так и практическая. К ним мы будем возвращаться снова и снова, не только в этой главе, но и во всех наших прочтениях женской литературы XIX века. Тот факт, что писатели уподобляются своим предшественникам, а затем, сознательно или бессознательно, подтверждают или отрицают их успехи, является центральным в истории литературы. Его эстетические и метафизические последствия подробно обсуждались такими теоретиками, как Т. С. Элиот, М. Г. Абрамс, Эрих Ауэрбах и Фрэнк Кермоуд. Совсем недавно теоретики литературы начали изучать то, что можно было бы назвать психологией истории литературы. Они исследуют напряжение и тревогу, ненависть и неполноценность, которые ощущают писатели, сталкиваясь не только с достижениями литературных предков, но и традиционными жанрами, стилями и метафорами, унаследованными от них. Все чаще критики исследуют то, как, по выражению Дж. Хиллиса Миллера, художественный текст «наполняется длинной чередой паразитарных явлений, отголосков, аллюзий, гостей, призраков предыдущих произведений». Как отмечает сам Миллер, первым и главным ученым в области психоистории литературы был Гарольд Блум. Применяя структуры Фрейда к литературным родословным, Блум пришел к выводу, что динамика истории литературы обусловлена «страхом влияния» — боязнью автора, что он сам по себе не является творцом и что произведения предшественников, существовавшие до и после него, важнее его собственных сочинений. Как мы указывали при описании метафоры литературного родства, парадигма последовательных исторических отношений между деятелями литературы, предложенная Блумом, это отношения отца и сына, описанные, в частности, Фрейдом. Поэтому Блум заключает, что «сильный поэт» должен вступить в героическую схватку со своим «предшественником», так как стать настоящим поэтом возможно, лишь одолев своего поэтического отца в литературной эдиповой борьбе. Модель истории литературы Блума в основном (практически полностью) фокусируется на мужчинах в литературе. Из-за этого многие феминистские критики посчитали и несомненно продолжат считать ее оскорбительной и сексистской. В конце концов, Блум не просто описывает историю литературы как постоянную схватку отцов и сыновей. Он также представляет типичного поэта в нашей культуре как агрессивно маскулинного Сатану из «Потерянного рая» Мильтона и метафорично описывает поэтический процесс как половой акт поэта-мужчины и его музы-женщины. А куда же тогда пристроить женщину-поэтессу? Стремится ли она уничтожить «праотца» или «праматерь»? Что, если у нее нет моделей для подражания, нет предшественниц? Есть ли у нее муза, и если да, то какого пола? Эти вопросы неизбежно возникают при изучении поэтики Блума женщинами. И в то же время самым важным явлением с точки зрения феминизма может быть сама неизбежность этих вопросов. Благодаря им можно сфокусироваться не на том, что неверно в блумовской теории истории западной литературы, а на том, что верно (или хотя бы наводит на размышления). Ведь история западной литературы практически всегда связана с мужчинами, или, если точнее, патриархальна. Блум анализирует и объясняет этот факт, в то время как другие теоретики не придают ему значения, видимо, считая, что литература — заведомо мужское занятие. Подобно Фрейду, чьи постулаты пронизывают литературный психоанализ «страха влияния», Блум описал процессы взаимодействия, которые его предшественники даже не удосужились рассмотреть, поскольку, помимо прочего, сами были погружены в эти процессы. Так же как Фрейд, Блум упорно стремился донести до сознания авторов и читателей предположения, над которыми они обычно не задумываются. Тем самым он прояснил влияние психосексуальных и социосексуальных контекстов, которыми окружен каждый литературный текст. Таким образом, он также определил сущность «гостей» и «призраков», наполняющих сами тексты. Говоря о Фрейде, теоретик феминизма Джулиет Митчелл заметила: «психоанализ — это не прославление патриархальной системы, а ее анализ». То же самое можно сказать о модели литературной истории Блума, которая является не прославлением, а анализом патриархальной поэтики и сопутствующих ей страхов, лежащих в основе нашей культуры. Историческая модель Блума важна для поисков ответов на наши вопросы не только потому, что позволяет заметить и изучить патриархальный психосексуальный контекст, в котором создавалась западная литература. С ее помощью можно также разграничить женские и мужские писательские страхи и достижения. Возвращаясь к вопросу о месте женщины в исключительно мужской модели Блума, мы вынуждены признать: женщине в ней места нет. На первый взгляд женщина в литературе действительно кажется белой вороной, необъяснимой аномалией. Как в теории психосексуального развития Фрейда не существует полной симметрии между развитием мальчика и девочки (где комплекс Эдипа, например, уравновешивается комплексом Электры), так и теорию «страха влияния» Блума, ориентированную на мужчин, нельзя просто перевернуть или отразить, чтобы описать ситуацию, в которой находится женщина- писательница. Конечно, если мы согласны с патриархальной моделью Блума, мы можем быть уверены, что женщина-поэтесса не испытывает того же «страха влияния», что и мужчина, просто потому, что почти все литературные предшественники, с которыми ей приходится бороться, мужчины, а значит, существенно отличаются от нее самой. Мало того, что эти предшественники олицетворяют патриархальную власть (как утверждалось в нашем анализе метафоры литературного отцовства), они также пытаются ограничить женщину, самостоятельно определяя рамки ее личности и потенциала. Навязывание полярных стереотипов, например роли ангела или демона, резко противоречат ее самоощущению, то есть ее природе, самостоятельности и творчеству. С одной стороны, мужчины- предшественники символизируют власть над женщиной, но с другой, им все равно не удается понять, как она ощущает себя в писательстве. Более того, мужской авторитет, на основе которого формируются литературные образы мужчин, а также ожесточенная борьба за власть, в которой они сражаются за самосозидание, кажутся писательнице противоречащими ее собственному гендерному определению. То есть «страх влияния», который испытывает поэт-мужчина, воспринимается женщиной скорее как «страх авторства» — глубинный страх заниматься писательством, так как это либо сделает ее изгоем, либо уничтожит, ведь «предшественницей» ей не стать.
English to Russian: Noise Music | «Гудение галактического холодильника». Как устроена экстремальная музыка и почему люди слушают нойз? General field: Art/Literary Detailed field: Music
Source text - English “The main idea was to take music as we know it and strip it entirely of what we know
music to be. Its rhythm, musical tone, production quality, and construction, i.e. versechorus, verse-chorus nonsense.”
—Knurl, circa 20087
“This release was made using circular saw blades mounted on a length of threaded rod.
The instrument had two contact mics on it, and each mic was hooked up to a separate
bank of effects. Thereby giving the sound a stereo effect. It is probably my favourite
recording to date. It’s got a very intense wall of sound.”
—Knurl, circa 20088
For me, the aesthetic of loudness reaches its epitome in noise music, one of the rare music genres that truly lives up to its name. Imagine an entire scene of producers composing lengthy passages of abrasive white noise, usually by turning the dials on their equipment up so far that all that remains is feedback.
Paris-based producer Romain Perrot, a leading figure in noise music, captures the noise aesthetic in an interview with Quietus:
“I’d encourage anyone who is interested in finding out more about noise who hasn’t listened to it before just to take a radio, tune it to between two stations, and turn up the volume. If you can see the appeal, then perhaps it is time to investigate harsh noise in a little more detail.”
In fact, in 2014, a minor uproar surfaced in Cleveland after a DJ at Case Western University’s campus radio station, WRUW, was told by his station manager to stop playing Perrot’s music for fear that listeners were confusing it with radio static and tuning out.
Noise as a concept is nothing new, and it has been a feature of experimental music dating back to the early twentieth century, from the recordings of Futurist artist Luigi Russolo through to the work of John Cage and the musique concrète composers. But many consider Lou Reed’s 1975 double album Metal Machine Music, to be a seminal event in noise. Like much noise music to come, even that first album was shrouded in controversy. It’s been rumored that Reed recorded it as a cynical gesture to fulfill his label’s contractual obligations, or that it was a joke directed at his fans. In the liner notes, he claims that he didn’t even listen to the whole thing before its release. A groundbreaking alternative music reference book, the Trouser Press Record Guide, had a lukewarm take on the record: “If he was simply looking to goad people and puncture perceptions, Metal Machine Music was a rousing success.” Elsewhere, Rolling Stone magazine described it as “the tubular groaning of a galactic refrigerator.”
Despite mainstream revulsion, MMM’s sound was an influential one. Today, it is seen as a key progenitor to a noise scene that developed in the late seventies and early eighties. Around then, a subculture of Japanese musicians started putting out cassettes filled with harsh noise, primarily using electric guitar reduced to feedback by effects units.
Several big names emerged from this Japanoise scene, many with exotic names that hinted at noise’s cold industrial overtones (MSBR, short for Molten Salt Breeder Reactor) and curious relationship to the vulgarity of the human body (The Gerogerigegege, a Japanese onomatopoeia for vomiting and expelling diarrhea at the same time). Their noise often reveled in debasement and excess. The Gerogerigegege, a duo particularly fond of extremes, had a member named Gero 30, whose sole responsibility was to masturbate on stage, most famously by using a vacuum cleaner.
Reportedly, both members of The Gerogerigegege would sometimes play with, and
even eat, feces onstage.
But no noise act was as big as Merzbow, the pseudonym of Masami Akita, whose career has spanned five decades since his 1980 debut tape, Fuckexercize. An oft-cited noise music quotation is attributed to him: “If by noise, you mean uncomfortable sound, then pop music is noise to me.”
Translation - Russian «Главная задумка была в том, чтобы лишить музыку всего, что она из себя представляет. Лишить ритма, тона, качества исполнения, структур и этой чуши вроде чередования куплета и припева».
«Этот релиз был записан с использованием пильных дисков, закрепленных на резьбовом стержне. На инструменте было два контактных микрофона, и каждый был подключен к отдельному набору эффектов. Тем самым звук приобретал стереоэффект. Наверно, это до сих пор моя самая любимая запись.
Стена звука в ней крайне мощная».
Для меня эстетика силы звука максимально проявляется в нойзе, одном из редких музыкальных жанров, который действительно оправдывает название. Представьте себе такую картину: продюсеры создают длинные композиции из разрозненного белого шума путем выкручивания регуляторов на своем оборудовании до такой степени, что остается только эхо. Парижский продюсер Ромен Перро, один из ведущих представителей нойза, описал эстетику этого жанра в интервью Quietus:
«Всем, кто хочет узнать больше о нойзе, но раньше не слушал его, я бы посоветовал просто взять радиоприемник, отрегулировать его на диапазон между двумя станциями и увеличить громкость. Если вам понравится, то, возможно, пришло время перейти к прослушиванию более жесткого нойза».
В 2014 году в Кливленде даже возник небольшой скандал: менеджер запретил диджею радиостанции WRUW Западного университета Кейза проигрывать композиции Перро, так как боялся, что слушатели перепутают их с радиопомехами и выключат радио.
Концепция нойза не является чем-то новым. Он встречается в экспериментальной музыке начала XX века: от записей художника-футуриста Луиджи Руссоло до работ Джона Кейджа и композиторов в стиле конкретной музыки (фр. musique concrète).
Однако главным событием в истории нойза многие считают двойной альбом Лу Рида Metal Machine Music 1975 года. Как и последующая шумовая музыка, он был неоднозначным. Ходили слухи, что Рид записал альбом в качестве циничного жеста, лишь бы выполнить контрактные обязательства лейбла, или что это шутка над фанатами. В примечаниях к альбому музыкант утверждает, что до релиза даже не слушал его целиком. Журнал Trouser Press Record Guide, в свое время совершивший переворот в области альтернативной музыки, дал альбому высокую оценку: «Если он просто хотел раззадорить людей и подорвать их представления о музыке, то в Metal Machine Music у него это отлично получилось». А вот журнал Rolling Stone сравнил его с «трубным гудением галактического холодильника».
Несмотря на массовую неприязнь, звучание Metal Machine Music было очень влиятельным. Сегодня этот альбом считают важнейшим предшественником нойза конца семидесятых и начала восьмидесятых годов.
Примерно в это же время представители японской музыкальной субкультуры стали выпускать кассеты с харш-нойзом, преобразуя звучание электрогитары через педали эффектов.
На японской нойз-сцене появилось несколько громких исполнителей. Многие из них имели экзотические названия, намекающие на холодный индустриальный обертон нойза (MSBR, сокращение от Molten Salt Breeder Reactor, — жидкосолевой реактор-размножитель) и его любопытную связь с табуированностью человеческого тела (The Gerogerigegege — японское звукоподражание, означающее одновременную рвоту и диарею). Их выступления часто сопровождались сценами унижения и бесчинствами. В особенно эпатажном дуэте Gerogerigegege был участник по имени Gero 30, единственной обязанностью которого была мастурбация на сцене, чаще всего с помощью пылесоса. По слухам, оба участника The Gerogerigegege иногда играли с фекалиями на сцене и даже ели их.
Однако ни один исполнитель нойза не был так известен, как Merzbow, проект Масами Акиты, чья карьера длится уже пять десятилетий, начиная с дебютного альбома Fuckexercize 1980 года. Ему приписывают известную цитату о шумовой музыке:
«Если под шумом вы имеете в виду неприятные звуки, тогда поп-музыка — шум для меня».
Finnish to Russian: Puhutaan kaikki englantia | Давайте говорить по-английски General field: Art/Literary Detailed field: Journalism
Source text - Finnish Kun samassa työpaikassa on ihmisiä, joilla ei
ole yhteistä ensikieltä, käytännöllisimpänä ja
helpoimpana ratkaisuna tarjotaan usein
englannin puhumista. Säännöllisin väliajoin
suomalaisessakin mediassa argumentoidaan
englannin kielen käytön ratkaisevan ongelmia
aina yritysten kilpailukyvystä koko
yhteiskunnan houkuttelevuuteen. Tämä on osin
ymmärrettävää, sillä englanti on suomalaisessa
kontekstissa ylivoimaisesti osatuin vieras kieli
ja sen ajatellaan usein kuuluvan kaikkien
työikäisten kielitaitorepertuaariin. Monissa tutkimiemme työpaikkojen
vuorovaikutustilanteissa suomi vaihdetaan
englantiin, jos tilaisuuteen osallistuu suomea
osaamaton henkilö. Moni haastattelemamme
työntekijä näkee englannin myös tasa- arvoisimpana vaihtoehtona, sillä sitä käytetään
usein lingua franca - kielenä tilanteissa, joissa
kukaan osallistujista ei ole ensikielinen
englannin puhuja. Hyödyllisyydestään huolimatta englannin
käyttö ei ole avain kaikkiin lukkoihin. Ensinnäkään kaikki eivät osaa englantia. Sen
käyttö on monille – nuorillekin – suomalaisille
ahdistavaa tai vähintään kuormittavaa, eivätkä
kaikki Suomeen tulijatkaan puhu englantia. «Hyödyllisyydestään huolimatta englannin
käyttö ei ole avain kaikkiin lukkoihin». Kiinnostavan näkökulman tarjoaa esimerkiksi
Raffaella Negrettin ja Miguel Garcia-Yesten
ruotsalaista yliopistoelämää kuvaava
tutkimus Lunch keeps people apart. Negrettin
ja Garcia-Yesten aineisto osoittaa, etteivät edes
kaikki kansainväliset osaajat – siis
huippuosaajat, jotka tekevät tutkimustyötä
ulkomaalaisessa yliopistossa – puhu englantia
niin hyvin, että viihtyisivät esimerkiksi
sosiaalisissa tilanteissa. Tutkimusraporttien
kirjoittaminen ja tutkimuksesta puhuminen
seminaareissa siis sujuu, mutta jo lounaalla
englannin taidon rajat tulevat monille vastaan. Toisen mielenkiintoisen havainnon esittävät
Niina Nurmi ja Johanna Koroma tutkimuksessaan psykologisesti turvallisesta
kieli-ilmapiiristä monikansallisissa yrityksissä:
lingua franca - englannin käyttäminen saattaa
hyvästä tarkoituksesta huolimatta johtaa
kielenkäytön yksinkertaistumiseen, mikä
pahimmillaan hankaloittaa esimerkiksi
globaalien moniammatillisten tiimien ideointia
ja ongelmanratkaisua. Englannin käyttäminen voi myös luoda
lasikaton. Monilla aloilla voi työllistyä
englanniksi, mutta ilman suomen kielen
jonkinasteista taitoa tie vaikkapa johtotehtäviin
on tukossa. Esimerkiksi käyvät suomalaiset
yliopistot, joissa on vaikea meritoitua
hallintotehtävissä tai kandidaatintutkinnon
tasoisessa opetuksessa ilman suomen tai
ruotsin kielen taitoa. Esteitä ja rajoja syntyy helposti myös
työelämän ulkopuolella. Koska suomalainen
yhteiskunta ei toimi pelkästään englanniksi, kotimaisia kieliä osaamaton jää helposti
ulkopuoliseksi. Yllättäen pysähtyneen
lähijunan kuulutukset, koulujen
vanhempainillat ja esimerkiksi suurin osa
yhteiskunnallisesta keskustelusta tapahtunee
jatkossakin suomeksi ja ruotsiksi. Paikallisen
kielen osaamattomuus tarkoittaa myös, ettei
pääse hyödyntämään koko ympäröivän
yhteiskunnan tarjoamaa potentiaalia, millä voi
olla vaikutusta (periaatteessa
englanninkielisen) työyhteisön ja
työtehtävienkin kannalta.
Translation - Russian Когда люди, работающие вместе, не знают
языков друг друга, наиболее практичным и
простым решением часто является общение
на английском языке. Финские СМИ
регулярно утверждают, что использование
английского языка решает проблемы, начиная от конкурентоспособности компаний и заканчивая открытостью общества в целом. Отчасти это понятно, поскольку английский на сегодняшний день является самым распространенным иностранным языком в Финляндии и часто считается частью языкового репертуара всех людей трудоспособного возраста. Во многих ситуациях взаимодействия на
рабочих местах, которые мы изучали, финский язык заменяется английским, если
на мероприятии присутствует человек, не
знающий финского языка. Многие из
опрошенных нами сотрудников также
рассматривают английский как наиболее
равноправный вариант, поскольку он часто
используется как лингва франка в ситуациях, когда никто из участников не владеет английским языком как родным. Но, несмотря на свою полезность, использование английского языка не является ключом ко всем замкам. Во- первых, не все говорят по-английски. Его
использование огорчает или, по крайней
мере, вызывает трудности у многих финнов — даже молодых, — к тому же, не все те, кто приезжает в Финляндию, говорят по- английски. Интересную точку зрения предлагает исследование Раффаэллы Негретти и Мигеля Гарсия-Йесте «Обед отдаляет
людей друг от друга», посвящённое жизни
шведских университетов. Данные Негретти
и Гарсия-Йесте показывают, что даже не
все международные эксперты, то есть
ведущие специалисты, проводящие
исследования в иностранном университете, говорят по-английски достаточно хорошо, чтобы чувствовать себя комфортно,например, в социальных ситуациях. Писать
исследовательские отчеты и рассказывать
об исследованиях на семинарах —
прекрасно, но уже за обедом многие
осознают пределы своего владения
английским языком. Еще одно интересное наблюдение проводят Ниина Нурми и Йоханна Корома в своем исследовании психологически безопасной языковой среды в многонациональных компаниях: использование английского языка как универсального, несмотря на благие намерения, может привести к его упрощению, что в худшем случае
затрудняет работу глобальных междисциплинарных команд по проведению мозговых штурмов и решению проблем. Использование английского языка также приводит к формированию стеклянного
потолка. Во многих отраслях можно найти
работу на английском языке, но без знания
финского языка путь, скажем, на руководящую должность будет закрыт. Примером могут служить финские университеты, где без знания финского или шведского языка трудно сделать карьеру в сфере управления или преподавания на уровне бакалавриата. Барьеры и границы легко создаются и вне трудовой деятельности. Поскольку финское общество функционирует не только на английском языке, людям, не владеющим финским языком, легко оказаться в стороне. Объявления о неожиданно остановившемся пригородном поезде, родительские вечера в школах и, например, большинство общественных дискуссий будут по-прежнему вестись на финском и шведском
языках. Незнание местного языка также
означает невозможность использовать весь
потенциал окружающего общества, что
может повлиять на (в основном англоязычное) рабочее сообщество и выполнение рабочих задач.
Finnish to Russian: Nimiä keskiajalta nykypäivää | Имена от Средних веков до наших дней General field: Art/Literary Detailed field: Journalism
Source text - Finnish Mediassa on tapana julkaista uutisia vuoden
aikana suosituimmista lapsille annetuista
nimistä. Vuonna 2021 suosituimmat
ensimmäiset etunimet olivat Olivia, Lilja ja
Eevi sekä Leo, Eino ja Oliver. Suomessa
tällaisia tietoja on helposti saatavissa
väestötietojärjestelmästä, jota ylläpitää
Digi- ja väestötietovirasto. Väestötietojärjestelmästä voi tutkia, minkä
nimisiä ihmisiä Suomessa elää tai on elänyt
viimeksi kuluneen runsaan sadan vuoden
aikana. Tätä varhaisempia nimitietoja
löytyy erilaisista kirjallisista lähteistä, kuten
kirkonkirjoista ja monenlaisista
asiakirjoista. Sen sijaan tiedämme varsin
vähän niiden ihmisten nimistä, jotka ovat
eläneet ennen kuin kirjallinen kulttuuri on
levinnyt laajalle ja asiakirjoja on alettu
arkistoida suunnitellusti. Millaisia nimiä käytettiin esikristillisenä
aikana Suomessa? Olivatko jonain aikana
suosikkinimiä kenties Ilma, Kauka, Mieli, Neuvo tai Ihalempi? Nämä ja eräät muut
nimet esiintyvät Jaakko Raunamaan
tutkimuksessa, joka käsittelee
itämerensuomalaisia esikristillisiä nimiä
noin vuosina 900–1500. Nimistöntutkimus
palvelee tässä yhteydessä myös
itämerensuomalaisten kansojen kielten ja
menneisyyden tutkimusta. Raunamaa on hyödyntänyt työssään muun
muassa tuolta ajalta säilyneitä kirjallisia
lähteitä, jotka vaihtelevat henkilökohtaisista
kirjeistä veroluetteloihin. Jos osaa etsiä, noita ikivanhoja nimiä voi edelleen löytää
nykykielestäkin esimerkiksi paikannimistä
(Ikaalinen ja Lempäälä) ja sukunimistä
(Ihalainen ja Viljakainen). Myös nykyisin
suosittu pojannimi Toivo on juuriltaan
esikristillinen itämerensuomalainen nimi.
Nimiä moneen tarpeeseen
Kun vanhemmat miettivät lapselle nimeä, he seuraavat usein huomaamattaan erilaisia kirjoittamattomia malleja. Sekä etu- että
sukunimien muodostaminen on hyvin
kulttuurikohtaista, ja nykyisin monissa
maissa on lakeja, joissa määritellään
hyväksytyt nimikäytännöt. Kaikissa
Pohjoismaissa on nimien muotoa ja määrää
säätelevät nimilait, jotka ovat päällisin
puolin melko samanlaisia. Selviä erojakin
silti on, ja varsinkin Islanti on omilla
linjoillaan. Pohjoismaisia
henkilönnimikäytäntöjä vertailee Petra
Saarnisto. Ihmisten lisäksi nimiä annetaan muun
muassa paikoille, rakennuksille, tuotteille, yrityksille – ylipäätään sellaisille kohteille, joita on tarve yksilöidä. Uusiakin
nimeämistarpeita syntyy aika ajoin. Hyvin
nimimäisiä ovat esimerkiksi
verkkotunnukset (kuten kielikello.fi, kotus.fi), joita tarvitaan verkkosivuja
varten. Niiden muodostamiselle on tietyt
tekniset kriteerit, mutta tunnusten kielestä
on annettu lähinnä joitakin suosituksia. Parhaimmillaan verkkotunnus kertoo
lyhyesti kansalliskielillä, mistä
viranomaisesta on kyse. Viranomaisten
verkkotunnuksista ja niiden
muodostamisperiaatteista kirjoittaa Ulla
Onkamo.
Translation - Russian В средствах массовой информации принято
публиковать новости о самых популярных
именах, данных детям в течение года. В 2021
году самыми популярными именами были
Оливия, Лиля и Эви, а также Лео, Эйно и
Оливер. В Финляндии такая информация легко
доступна в Системе информации о населении, которую ведёт Управление цифровой и
демографической информации. С помощью Системы информации о населении
можно узнать имена людей, которые живут
или жили в Финляндии за последние 100 лет. Более ранние названия можно найти в
различных письменных источниках, таких как
церковные летописи и различные документы. Однако мы очень мало знаем об именах
людей, живших до распространения
литературной культуры и начала
систематического хранения документов. Какие имена использовались в дохристианской
Финляндии? Возможно вам нравились такие
имена как Илма, Каука, Мьели, Неуво или
Ихалемпи? Эти и другие имена фигурируют в
исследовании Яакко Раунамаа о
дохристианских именах прибалтийских
финнов, живших около 900-1500 годов. В этом
контексте изучение имен также способствует
изучению языков и прошлого прибалтийских
финнов. Раунамаа использовал письменные источники
того периода, начиная от личных писем и
заканчивая налоговыми ведомостями. Если
поискать, то эти древние имена можно найти и
в современном языке, например, в
географических названиях (Икаалинен и
Лемпяяля) и фамилиях (Ихалайнен и
Вильякайнен). Популярное ныне имя Тойво
также является дохристианским прибалтийско- финским именем. Имена на все случаи жизни
Когда родители придумывают имя для своего
ребенка, они часто следуют различным
неписаным правилам, сами того не осознавая.
Образование как имен, так и фамилий очень
специфично для каждой культуры, и во многих
странах сегодня существуют законы, определяющие принятую практику
именования. Во всех скандинавских странах
действуют похожие законы об именах, регулирующие форму и количество имен. Но
есть и явные различия, в частности, Исландия
выделяется на фоне других стран. Петра
Саарнисто сравнивает скандинавские практики
присвоения личных имен. Помимо людей, имена даются местам, зданиям, продуктам, предприятиям — всему, что нуждается в идентификации. Время от
времени возникают новые потребности в
наименованиях. Например, доменные имена
(такие как kielikello.fi, kotus.fi), которые
необходимы для веб-сайтов, крайне
обезличены. Существуют определенные
технические критерии для их создания, но
язык этих кодов — это в основном вопрос
рекомендаций. В лучшем случае доменное имя
будет кратко сообщать о том, к какому органу
власти оно относится, на национальных
языках. Улла Онкамо пишет о названиях
публичных доменов и принципах их
формирования.
French to Russian: SEIZE MILLE LIEUES A TRAVERS L'ASIE ET L'OCÉANIE | ШЕСТНАДЦАТЬ ТЫСЯЧ ЛИГ ПО АЗИИ И ОКЕАНИИ. General field: Art/Literary Detailed field: Poetry & Literature
Source text - French Immutabilité du caractère anglais, — Retour à Nelson par la vallée de la Waïrao. — Cent vingt lieues à pied. — Détroit de Cook. — Tempête. — Wellington et visite aux Maoris. — Adieux aux missionnaires catholiques et à la Nouvelle-Zélande. — Remarques sur les Maoris. — Anthropophagie. — Ressources de cette belle colonie,
La souffrance ennoblit et épure.
Qui ne l’a point senti?
qui ne l'a point dit? qui ne l’a point écrit?
Obligé pour la première fois de rester tranquille, arrêté subitement par
une catastrophe inattendue, et comme renversé par l'orage, moi aussi j'appris bientôt ce qu'il y a de beau et de salutaire dans la résignation; et, au moment où le livre de la nature avait failli se fermer à jamais pour moi, je sentis se remuer les plus saintes profondeurs de moi-même.
Un dimanche soir surtout, au moment de m’endormir j'entendis s'élever, de la chambre voisine, des chœurs qui me touchèrent bien plus que ceux de l'Opéra. C'était la voix chevrotante du vieux berger, accompagné par tous ses enfants, qui célébraient le dimanche en chantant des hymnes. Sans doute, ces bruits religieux m'eussent ému partout; mais là, couché sur un lit de douleur, à cinq mille lieues de l'Europe, au fond d’une vallée à laquelle je n'aurais ja- mais voulu voir d'autre nom que celui de «vallée de la Désolation,» ils me semblèrent presque séraphiques. Heureuse nation, me dis-je, dont les fils ont emporté leur culte aux lieux mêmes les plus déshérités du monde! Solidité, tel est le mot le plus universellement applicable à la race anglaise : solidité dans ses croyances, dans l'amitié, dans ses institutions, ses armées, et jusque dans ses plats et dans ses meubles... Rien d’anglais qui ne soit solide tout le reste est plus on moins versatile : il n’y a pas jusqu'à l'erreur d’où, lorsque l'Anglais y tombe, il ne soit presque impossible de le faire sortir; et s'il est parfois lourd et âpre comme le rocher, il est fort et immuable comme lui.
Il faut le dire, le Français transplanté est bien vite transformé : il subit la tyrannie de la mode jusque dans ses idées politiques et religieuses; le Russe perd sa physionomie et son accent, il adopte tout et s'adapte à tout; l'Espagnol n'est plus reconnaissable; l'Allemand devient cruel...Il n'y a qu'un peuple, aussi grand que bizarre, dont les enfants restent partout inflexibles comme le fer et roides comme leur charpente.
Oui, je fus profondément touché de la piété de la patriarcale famille qui m’hébergeait; mais je ne le fus pas moins des soins de toute espèce que l'on me prodiguait.
Pendant les deux ou trois premiers jours, mon estomac ne pouvait rien digérer, et la nuit j'avais de telles crampes que je me levais, poussais des cris en faisant lever tous mes hôtes, Jamais je n’entendis un mot de murmure : on me préparait du thé le sourire sur les lèvres, et le jour on empêchait les enfants d'être trop espiègles.
Parmi les vieux bouquins enfouis dans la poussière d'une petite bibliothèque, se trouvait un Paradis perdu : je me mis donc à lire quand les fils aînés s'absentaient pour soigner les troupeaux ou chasser le sanglier, et une semaine s'envola bien vite. Déjà l'appétit avait reparu : je dévorais du mouton qui me semblait, à tort ou à raison, le meilleur du monde; enfin le septième jour, les ravages de la faim s'étant beaucoup effacés, et mes forces s'étant un peu refaites, j'allai à pied jusqu'à un rocher situé à deux cents mètres de la porte; c'est tout ce que je pus faire. La santé revint cependant si vite que deux jours après, craignant d'abuser de l'hospitalité vraiment écossaise que l'on m'accordait, je ressaisis mon bâton, et, la jambe légère, repris la route de la Waïrao et de Nelson.
Puisse le tribut de reconnaissance que je viens de payer au berger de la Nouvelle-Zélande, trouver le chemin de sa lointaine vallée, et ne diminuer en rien celle que je dois à M. Elliot, qui permit qu'on me fit si bien les honneurs de chez lui !
Enjambant le premier jour les dix lieues qui me séparaient de la Waïrao, j'allai le lendemain au petit port de Beavertown, avec l'idée de m'y embarquer pour Nelson; mais je découvris que le vapeur Tasmanian Maid, affecté à ce service, était maintenant occupé à transporter à Nelson les malheureuses familles chassées de l’île du Nord par les horreurs de la guerre.
J'attendis trois jours un départ de navire à voiles, craignant que mes forces ne me trahissent si je revenais à pied; mais enfin ma patience se lassa, et, ne voulant pas revenir à Nelson par la route que j'avais suivie en venant, je résolus, au lieu d'aller au nord, de remonter à l'ouest la magnifique vallée de la Waïrao, pour tourner ensuite au nord-est.
J'accomplis ce projet en entier, et franchis, en cent vingt heures, cinquante lieues qui auraient pu éprouver le plus rude marcheur.
Des indigènes ayant été accusés d'avoir brûlé les tentes des arpenteurs employés sur la Waïrao, on envoya de Nelson un détachement de cinquante hommes, commandés par le capitaine Wakefield, avec ordre de s'emparer des coupables.
Arrivés au campement Maori, et sommant les rebelles de se rendre, ils furent reçus par une décharge de mousqueterie qui finit par les disperser.
Le capitaine Wakefield, ne pouvant rallier ses hommes, se dirigea alors vers les deux chefs maoris, Raoparaha et Ranguihaiata, avec un drapeau blanc, et se rendit, avec sept de ses compagnons, au premier de ces chefs, qui leur donna à tous une poignée de main.
Mais, en même temps, Ranguihaiata arriva furieux, demanda la vie des prisonniers pour venger sa fille qui venait d'être tuée, acheva lui-même les blessés,
et, se glissant comme un serpent derrière ceux qui venaient de se rendre, il massacra ces malheureux un à un avec son tomahawk.
De toute l'expédition, il ne revint à Nelson que vingt-trois hommes, qui eurent à endurer pendant plusieurs jours, dans les fougères et les ronces, les plus cruelles fatigues. Il faut ajouter, pour l'honneur des Maoris, que presque tous montrèrent la plus grande et la plus sincère indignation à la nouvelle de ce forfait.
Pour revenir à mon récit, je partis donc à pied un matin de l'embouchure de la Waïrao, et arrivai le soir à l'auberge Okley, après dix lieues de course où j'eus rarement les pieds secs.
Humidité, saleté et pénurie de vivres m'attendaient là; mais j'y trouvai du bon vouloir et dînai presque avec cela.
Parti le lendemain dès l'aurore, je rencontrai plusieurs cavalcades revenant des courses de Nelson, passai devant quelques fermes, d'arides bruyères, et, m'enfonçant de plus en plus dans les montagnes qui se rapprochaient en étranglant la vallée, j'arrivai le second jour à l'auberge de Motouéka-Island.
Ici il fallut traverser le fleuve, seul et sans pont; mais il y avait un bac solidement amarré par corde et par poulie à une autre corde fixe qui joignait les deux rives.
Dire comment avec ces données premières on peut traverser un large torrent filant sept ou huit nœuds à l'heure, serait assez difficile, en même temps qu'impossible d'expliquer par quelles manœuvres hardies, savantes et inusitées je parvins, en moins d'une heure, à l'autre bord. Il est sûr que j'en avais presque perdu l'intention.
J'arrivai enfin, bien en nage, et ne résistai pas à la tentation de me plonger dans des eaux d'une telle pureté, à un endroit où elles semblaient dormir.
Bien m'en prit de choisir ce petit coin, qui me laissait la faculté de sortir à l'instant même, car j'y fus à moitié gelé, et la Sibérie traversa mon esprit comme une glaciale apparition. Un quart d'heure après, j'étais installé dans une détestable auberge où j'appris que jamais on ne devait tenter seul l'exploit que je venais d'accomplir, mais bien appeler au secours ou allumer un grand feu comme signal de détresse.
Le lendemain, sept petites lieues me menèrent sans incident, à Top-House (Maison du Sommet), ainsi nommée parce qu'elle se trouve très-élevée sur une crête formant séparation des eaux.
A gauche se prolongeait, toujours en se rétrécissant, et entourée de paysages alpestres, la sombre vallée de la Waïrao : partout c'étaient des pâturages, des rochers et des arbres géants, surmontés des nouvelles et pures neiges de l'hiver; on entendait gronder des torrents, et je fus en même temps ravi d'être accueilli à Top-House avec toute la cordialité possible par un honnête Allemand.
Partout au monde où une forêt est habitable, on est sûr d'y trouver un Allemand, et je persiste à dire que c'est la race voyageuse par excellence.
Cette gorge de la Waïrao, que je laissai maintenant à ma gauche, est digne, à double titre, d'une mention spéciale.
D'abord c'est par là, dans un pays de la plus sauvage grandeur, que passe le sentier qui mène de Nelson à la province de Canterbury; et secondement elle n'a été rendue que trop célèbre par les désastres survenus à une des premières caravanes qui tentèrent ce voyage au cœur de l'hiver : surpris par la neige, la plupart des voyageurs éprouvèrent les plus atroces souffrances, et plusieurs furent gelés et perclus pour le reste de leurs jours.
Translation - Russian Стойкость английского характера. — возвращение в Нельсон через долину Уаирау. — Сто двадцать лиг пешком. — Пролив Кука. — Шторм. — Веллингтон и визит к маори. — Прощание с католическими миссионерами и Новой Зеландией. — Замечания о маори. — Каннибализм. — Ресурсы этой прекрасной колонии.
Страдание облагораживает и очищает человеческую душу. Кто этого не чувствовал? Кто не говорил и не писал об этом? Впервые я осознал всю красоту и силу смирения, когда катастрофа застала меня врасплох, а буря будто выбила почву из-под ног, но я вынужден был сохранять спокойствие; и в тот момент, когда книга природы почти навсегда закрылась для меня, я почувствовал, как всколыхнулись священные глубины меня самого.
Однажды в воскресенье вечером, уже засыпая, я услышал из соседней комнаты пение, тронувшее меня гораздо больше, чем оперные хоры. Это был скрипучий голос старого пастуха и голоса его детей, встречавших воскресенье пением гимнов. Несомненно, эти благоговейные звуки тронули бы меня везде; но здесь, страдая в кровати, в пяти тысячах лиг от Европы, на дне долины, которой я не хотел бы дать никакого другого названия, кроме как «Долина отчаяния», они казались почти ангельскими. «Счастливая нация, — сказал я себе, — её сыновья перенесли свою веру в самые пустынные места мира!» Стойкость — вот то слово, что лучше остальных описывает английскую нацию. Стойкость веры, дружбы, армии, норм, и даже посуды и мебели... Нет ничего английского, что не было бы стойким; все остальное более или менее шатко: нет даже заблуждения, из которого можно было бы вывести англичанина, раз уж он в него впал; и пусть иногда его нрав тяжёл и суров, как скала, он также крепок и непоколебим, как она.
Надо сказать, что француз-переселенец быстро меняется: он терпит тиранию режима вплоть до своих политических и религиозных идей; русский теряет свой облик и акцент, он все перенимает и ко всему приспосабливается; испанца уже не узнать; немец становится жестоким... Есть лишь один народ, столь же великий, сколь и причудливый, дети которого везде остаются несгибаемыми, как железо, и такими же стойкими, как их скелет.
Да, я был глубоко тронут набожностью патриархальной семьи, которая взяла меня к себе; но также я был не менее тронут всяческой заботой, которая была мне оказана.
В первые два-три дня мой желудок не принимал пищу, а по ночам меня мучали такие боли, что я вскакивал, кричал и поднимал на ноги хозяев, но не слышал от них ни упрёка в ответ: чай для меня готовили с улыбкой на устах, а днём не позволяли детям слишком озорничать.
Среди старых книг, погребённых в пыли маленькой библиотеки, был «Потерянный рай». Я принимался за чтение, когда старшие сыновья уходили пасти стада или охотиться на кабана, и неделя пролетела быстро. Аппетит вскоре вернулся. Я поглощал баранину, которая казалась мне, справедливо или нет, лучшей в мире; и наконец, на седьмой день, когда страдания от голода уже не мучили меня, а силы немного восстановились, я дошёл до скалы, расположенной в двухстах метрах от ворот; только на это мне хватило сил. Однако здоровье вернулось так быстро, что через два дня, боясь злоупотребить оказанным мне истинно шотландским гостеприимством, я вновь взял трость и лёгким шагом отправился вдаль от Уаирау и Нельсона. Пусть благодарность, которую я только что выразил пастуху Новой Зеландии, дойдёт до его далёкой долины и ни в коей мере не уменьшит того, чем я обязан мистеру Эллиоту, оказавшим мне такую честь в своём доме!
Пройдя десять лиг до Уаирау в первый день, следующим утром я отправился в маленький порт Бивертаун, намереваясь высадиться в Нельсоне, но обнаружил, что пароход "Тасманская горничная", предназначенный для этой цели, сейчас занят перевозкой в Нельсон несчастных семей, изгнанных с Северного острова ужасами войны.
Три дня я ждал отплытия, опасаясь, что силы оставят меня, если я пойду назад пешком; но наконец моё терпение кончилось, и, не желая возвращаться в Нельсон тем же путём, которым я шёл, я решил, вместо того чтобы идти на север, пойти на запад по прекрасной долине Уаирау, а затем повернуть на северо-восток. Я полностью выполнил этот план: за сто двадцать часов я прошёл пятьдесят лиг, которые испытали бы на прочность самого выносливого ходока.
Я не могу перестать восхвалять эту большую прекрасную долину. Река, давшая ей название, широка и стремительна, в целом очень чистая, длиной около ста пятидесяти километров. Долина начинается с моря, уходя на Запад, расширяясь на добрую лигу и простираясь вперёд более чем на сто километров, где на её пути стоит старинная гора, называемая « Гора Патриарх», почти всегда покрытая снегом. На таком расстоянии она так же хорошо прорисовывается, как и на расстоянии четырёх лиг. Справа — высокие горы, на склонах которых видны лишь вековые леса, совершенно непроходимые для всего, кроме железа или огня, а левая сторона долины — край пастбищ, где горы абсолютно голые. Из каждого ущелья вниз устремляются пенистые потоки, питая Уаирау; каждые пять или шесть лиг встречается скудный домик для отдыха; в остальном же здесь нет возделанной земли, в округе нет дорог и почти никогда нет путешественников; эта долина все ещё принадлежит природе, несмотря на ужасную драму, которая, известная как «резня в Уаирау», произошла здесь в 1843 году.
Некоторые туземцы были обвинены в поджоге палаток землемеров, работавших на Уаирау, отряд из пятидесяти человек под командованием капитана Уэйкфилда был отправлен из Нельсона с приказом арестовать виновных. Прибыв в лагерь маори и приказав повстанцам сдаться, они были встречены шквалом мушкетного огня, который в конечном итоге разогнал их. Капитан Уэйкфилд, не сумев собрать своих людей, отправился к двум вождям маори, Раупарахе и Рангихайате, с белым флагом и сдался с семью своими спутниками Раупарахе, пожавшему им руки. Но в это время прибыл разъярённый Рангихайата и потребовал жизни пленных, чтобы отомстить за только что убитую дочь, он добил раненых, и, проскользнув, как змея, за сдавшимися в плен, зарубил несчастных одного за другим своим томагавком.
Из всей экспедиции к Нельсону вернулись только двадцать три человека, которым пришлось несколько дней терпеть жесточайшие лишения в папоротниках и колючках. К чести маори следует добавить, что почти все они проявили самое большое и искреннее негодование узнав об этом преступлении.
Вернёмся к моей истории: однажды утром я отправился пешком от устья Уаирао и вечером прибыл в гостиницу "Оклей" после десяти лиг бега, в течение которых мои ноги редко бывали сухими. Там меня ждали сырость, грязь и отсутствие еды; но я наткнулся на доброжелательность и почти насытился ею.
Уехав на рассвете следующего дня, я встретил несколько кавалькад, возвращавшихся со скачек из Нельсона, проехал мимо нескольких ферм, засушливых вересковых пустошей и, продвигаясь все дальше меж гор, сужавших долину, на второй день прибыл в гостиницу на острове Мотуэка.
Для этого пришлось пересечь реку одному, без моста; там оказалась лодка, прочно привязанная верёвкой и шкивом к канату, соединявшему два берега. Объяснить, как с помощью этих приспособлений можно пересечь широкий поток со скоростью семь или восемь узлов в час, было бы довольно трудно, и также невозможно описать, с помощью каких рискованных, сложных и необычных манёвров я менее чем за час добрался до другого берега. Разумеется, по пути я едва не передумал.
Наконец я добрался, вдоволь искупавшись, не устояв перед искушением погрузиться в столь чистые воды в месте, где поток ослабевал. Я долго выбирал это место, позволявшее мне вылезти из воды в любой момент, ведь я к тому времени уже порядком замёрз, и сибирские пейзажи проносились в моем сознании как ледяное наваждение. Четверть часа спустя я заселился в отвратительную гостиницу, где узнал, что никогда не следует пытаться совершить подобный подвиг в одиночку, а нужно позвать на помощь или зажечь большой огонь в качестве сигнала бедствия.
На следующий же день семь лиг без происшествий привели меня к Топ-Хаусу («Дому на вершине»), названному так потому, что он расположен на возвышенности, разделяющей воды. Слева простиралась, постоянно сужаясь, окружённая горными пейзажами, мрачная долина Уаирау : повсюду были пастбища, скалы и гигантские деревья, покрытые свежим и чистым зимним снегом; было слышно журчание ручьёв, но в то же время я был в восторге от принятия в Топ-Хаусе порядочным немцем со всевозможным гостеприимством. Везде в мире, где есть лес, пригодный для жизни, обязательно найдётся немец; я уверен, что это главная нация путешественников.
Каньон Уаирау, который я оставил по левую сторону, заслуживает особого упоминания в двух отношениях. Во-первых, именно через него, в стране природного великолепия, проходит тропа из Нельсона в провинцию Кентербери. Во-вторых, он стал крайне известен благодаря бедствиям, которые настигли один из первых караванов, попытавшийся проделать этот путь глубокой зимой. Застигнутые снежной бурей, большинство путешественников испытали дикую боль, а многие замёрзли и стали калеками на всю оставшуюся жизнь.
More
Less
Translation education
Bachelor's degree - РГГУ
Experience
Years of experience: 4. Registered at ProZ.com: Oct 2022.
Ambitious, responsible and passionate translator with 2 years experience in FR-RU translations and over 3 years in EN-RU translations. Linguaphile from early childhood. Looking to further deepen my knowledge and improve my skills.